КалейдоскопЪ

Малороссийский вопрос

Ляхи и русские, русские и евреи, католики и униаты, униаты и православные, братства и архиереи, шляхта и поспольство, поспольство и казачество, казачество и мещанство, реестровые казаки и вольная голота, городовое казачество и Запорожье, казацкая старшина и казацкая чернь, наконец, казацкий гетман и казацкая старшина — все эти общественные силы, сталкиваясь и путаясь в своих отношениях, повально враждовали между собой, и все эти первые вражды, еще скрытые или уже вскрывшиеся, переплетаясь, затягивали жизнь Малороссии в такой сложный узел, распутать который не мог ни один государственный ум ни в Варшаве, ни в Киеве. Восстание Б. Хмельницкого было попыткой разрубить этот узел казацкой саблей.

Значок боевого подразделения запорожцев Шкурятинского куреня

Трудно сказать, предвидели ли в Москве это восстание и необходимость волей-неволей в него вмешаться. Там не спускали глаз со Смоленской и Северской земли и после неудачной войны 1632–1634 гг. исподтишка готовились при случае поправить неудачу. Малороссия лежала еще далеко за горизонтом московской политики, да и память о черкасах Лисовского и Сапеги была еще довольно свежа. Правда, из Киева засылали в Москву с заявлениями о готовности служить православному московскому государю, даже с челобитьем к нему взять Малороссию под свою высокую руку, ибо им, православным малороссийским людям, кроме государя, деться негде. В Москве осторожно отвечали, что, когда от поляков утеснение в вере будет, тогда государь и подумает, как бы веру православную от еретиков избавить.

С самого начала восстания Хмельницкого между Москвой и Малороссией установились двусмысленные отношения. Успехи Богдана превзошли его помышления: он вовсе не думал разрывать с Речью Посполитой, хотел только припугнуть зазнавшихся панов, а тут после трех побед почти вся Малороссия очутилась в его руках. Он сам признавался, что ему удалось сделать то, о чем он и не помышлял. У него начала кружиться голова, особенно за обедом. Ему мерещилось уже Украинское княжество по Вислу с великим князем Богданом во главе; он называл себя «единовладным самодержцем русским», грозил всех ляхов перевернуть вверх ногами, всю шляхту загнать за Вислу и т. д. Он очень досадовал на московского царя за то, что тот не помог ему с самого начала дела, не наступил тотчас на Польшу, и в раздражении говорил московским послам вещи непригожие и к концу обеда грозил сломать Москву, добраться и до того, кто на Москве сидит.

Простодушная похвальба сменялась униженным, но не простодушным раскаянием. Эта изменчивость настроения происходила не только от темперамента Богдана, но и от чувства лжи своего положения. Он не мог сладить с Польшей одними казацкими силами, а желательная внешняя помощь из Москвы не приходила, и он должен был держаться за крымского хана. После первых побед своих он намекал на свою готовность служить московскому царю, если тот поддержит казаков. Но в Москве медлили, выжидали, как люди, не имеющие своего плана, а чающие его от хода событий. Там не знали, как поступить с мятежным гетманом, принять ли его под свою власть или только поддерживать из-за угла против поляков. Как подданный, Хмельницкий был менее удобен, чем как негласный союзник: подданного надобно защищать, а союзника можно покинуть по миновении в нем надобности. Притом открытое заступничество за казаков вовлекало в войну с Польшей и во всю путаницу малороссийских отношений. Но и остаться безучастным к борьбе значило выдать врагам православную Украйну и сделать Богдана своим врагом: он грозил, если его не поддержат из Москвы, наступать на нее с крымскими татарами, а не то, побившись с ляхами, помириться да вместе с ними поворотиться на царя.

Вскоре после Зборовского договора, сознавая неизбежность новой войны с Польшей, Богдан высказал царскому послу желание в случае неудачи перейти со всем войском Запорожским в московские пределы. Только года через полтора, когда Хмельницкий проиграл уже вторую кампанию против Польши и потерял почти все выгоды, завоеванные в первой, в Москве, наконец, признали эту мысль Богдана удобнейшим выходом из затруднения и предложили гетману со всем войском казацким переселиться на пространные и изобильные земли государевы по рекам Донцу, Медведице и другим угожим местам: это переселение не вовлекало в войну с Польшей, не загоняло казаков под власть султана турецкого и давало Москве хорошую пограничную стражу со стороны степи. Но события не следовали благоразумному темпу московской политики. Хмельницкий вынужден был к третьей войне с Польшей при неблагоприятных условиях и усиленно молил московского царя принять его в подданство, иначе ему остается отдаться под давно предлагаемую защиту турецкого султана и хана крымского.

Наконец, в начале 1653 г. в Москве решили принять Малороссию в подданство и воевать с Польшей. Но и тут проволочили дело еще почти на год, только летом объявили Хмельницкому о своем решении, а осенью собрали Земский собор, чтобы обсудить дело по чину, потом еще подождали, пока гетман потерпел новую неудачу под Жванцем, снова выданный своим союзником — ханом, и только в январе 1654 г. отобрали присягу от казаков. После капитуляции под Смоленском в 1634 г. 13 лет ждали благоприятного случая, чтобы смыть позор. В 1648 г. поднялись казаки малороссийские. Польша очутилась в отчаянном положении; из Украйны просили Москву помочь, чтобы обойтись без предательских татар, и взять Украйну под свою державу.

Москва не трогалась, боясь нарушить мир с Польшей, и 6 лет с неподвижным любопытством наблюдала, как дело Хмельницкого, испорченное татарами под Зборовом и Берестечком[40], клонилось к упадку, как Малороссия опустошалась союзниками-татарами и зверски свирепою усобицей, и, наконец, когда страна уже никуда не годилась, ее приняли под свою высокую руку, чтобы превратить правящие украинские классы из польских бунтарей в озлобленных московских подданных. Так могло идти дело только при обоюдном непонимании сторон. Москва хотела прибрать к рукам украинское казачество, хотя бы даже без казацкой территории, а если и с украинскими городами, то непременно под условием, чтобы там сидели московские воеводы с дьяками, а Богдан Хмельницкий рассчитывал стать чем-то вроде герцога Чигиринского[41], правящего Малороссией под отдаленным сюзеренным надзором государя московского и при содействии казацкой знати, есаулов, полковников и прочей старшины.

Не понимая друг друга и не доверяя одна другой, обе стороны во взаимных сношениях говорили не то, что думали, и делали то, чего не желали. Богдан ждал от Москвы открытого разрыва с Польшей и военного удара на нее с востока, чтобы освободить Малороссию и взять ее под свою руку, а московская дипломатия, не разрывая с Польшей, с тонким расчетом поджидала, пока казаки своими победами доконают ляхов и заставят их отступиться от мятежного края, чтобы тогда легально, не нарушая вечного мира с Польшей, присоединить Малую Русь к Великой.

Жестокой насмешкой звучал московский ответ Богдану, когда он месяца за два до зборовского дела, имевшего решить судьбу Польши и Малороссии, низко бил челом царю «благословить рати своей наступить» на общих врагов, а он в Божий час пойдет на них от Украйны, моля Бога, чтобы правдивый и православный государь над Украйной царем и самодержцем был. На это, видимо искреннее, челобитье из Москвы отвечали: вечного мира с поляками нарушить нельзя, но если король гетмана и все войско Запорожское освободит, то государь гетмана и все войско пожалует, под свою высокую руку принять велит. При таком обоюдном непонимании и недоверии обе стороны больно ушиблись об то, чего недоглядели вовремя. Отважная казацкая сабля и изворотливый дипломат, Богдан был заурядный политический ум. Основу своей внутренней политики он раз навеселе высказал польским комиссарам: «Провинится князь, режь ему шею; провинится казак, и ему тоже — вот будет правда». Он смотрел на свое восстание только как на борьбу казаков со шляхетством, угнетавшим их, как последних рабов, по его выражению, и признавался, что он со своими казаками ненавидит шляхту и панов до смерти. Но он не устранил и даже не ослабил той роковой социальной розни, хотя ее и чуял, какая таилась в самой казацкой среде, завелась до него и резко проявилась тотчас после него: это — вражда казацкой старшины с рядовым казачеством, «городовой и запорожской чернью», как тогда называли его на Украйне.

Эта вражда вызвала в Малороссии бесконечные смуты и привела к тому, что правобережная Украйна досталась туркам и превратилась в пустыню. И Москва получила по заслугам за свою тонкую и осторожную дипломатию. Там смотрели на присоединение Малороссии с традиционно-политической точки зрения, как на продолжение территориального собирания Русской земли, отторжение обширной русской области от враждебной Польши к вотчине московских государей, и по завоевании Белоруссии и Литвы в 1655 г. поспешили внести в царский титул «всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца Литовского, Волынского и Подольского». Но там плохо понимали внутренние общественные отношения Украйны да и мало занимались ими, как делом неважным, и московские бояре недоумевали, почему это посланцы гетмана Выговского с таким презрением отзывались о запорожцах, как о пьяницах и игроках, а между тем все казачество и с самим гетманом зовется Войском Запорожским, и с любопытством расспрашивали этих посланцев, где живали прежние гетманы, в Запорожье или в городах, и из кого их выбирали, и откуда сам Богдан Хмельницкий выбран.

Очевидно, московское правительство, присоединив Малороссию, увидело себя в тамошних отношениях, как в темном лесу. Зато малороссийский вопрос, так криво поставленный обеими сторонами, затруднил и испортил внешнюю политику Москвы на несколько десятилетий, завязил ее в невылазные малороссийские дрязги, раздробил ее силы в борьбе с Польшей, заставил ее отказаться и от Литвы, и от Белоруссии с Волынью и Подолией и еле-еле дал возможность удержать левобережную Украйну с Киевом на той стороне Днепра. После этих потерь Москва могла повторить про себя самое слова, какие однажды сказал, заплакав, Б. Хмельницкий в упрек ей за неподание помощи вовремя: «Не того мне хотелось и не так было тому делу быть».