КалейдоскопЪ

Воскресенье, 18 марта 1917 г.

Я еще ничего не знаю о впечатлении, которое произвела русская революция во Франции, но боюсь иллюзий, которые она там может породить, и слишком легко откладываю темы, которые она рискует доставить социалистической фразеологии. Я считаю поэтому благоразумным предостеречь свое правительство и телеграфирую Бриану:

"Прощаясь в прошлом месяце с г. Думером и генералом Кастельно, я просил их передать г. президенту республики и вам растущее беспокойство, которое вызывало во мне внутреннее положение империи; я прибавил, что было бы грубой ошибкой думать, что время работает за нас, по крайней мере, в России; я приходил к выводу, что мы должны по возможности ускорить наши военные операции.

Я более, чем когда-либо, убежден в этом.

За несколько дней до революции я уже сообщал вам, что решения недавно происходившей конференции были уже мертвой буквой, что беспорядок в военной промышленности и в транспорте возобновился и еще усилился и пр. Способно ли новое правительство быстро осуществить необходимые реформы? Оно искренно утверждает это, но я нисколько этому не верю. В военной и гражданской администрации царит уже не беспорядок, а дезорганизация и анархия.

Становясь на самую оптимистическую точку зрения, на что можем мы рассчитывать? Я освободился бы от большой тревоги, если бы был уверен, что войска на фронте не будут заражены демагогическими крайностями и что дисциплина будет скоро восстановлена в гарнизонах внутри империи. Я еще не отказываюсь от этой надежды. Хочу также верить, что социал-демократы не предпримут непоправимых шагов для реализации своего желания кончить войну. Я, наконец, допускаю, что в некоторых районах страны может произойти как бы пробуждение патриотического одушевления. Все-таки произойдет ослабление национального усилия, которое и без того было уже слишком анемично и беспорядочно. И восстановительный кризис рискует быть продолжительным у расы, обладающей в такой малой степени духом методы и предусмотрительности".

Отправив эту телеграмму, я выхожу, чтобы побывать в нескольких церквах: мне интересно видеть, как держат себя верующие во время воскресной обедни с тех пор, как имя императора упразднено в общественных молитвах. В православной литургии беспрерывно призывали благословение божие на императора, императрицу, цесаревича и всю императорскую фамилию; молитва эта повторялась поминутно, как припев. По распоряжению святейшего синода молитва за царя упразднена и ничем не заменена. Я вхожу в Преображенский собор, в церковь святого Симеона, в церковь святого Пантелеймона. Везде одна и та же картина: публика серьезная, сосредоточенная, обменивается изумленными и грустными взглядами. У некоторых мужиков вид растерянный, удрученный, у многих на глазах слезы. Однако, даже среди наиболее взволнованных я не вижу ни одного, который не был бы украшен красным бантом или красной повязкой. Они все поработали для Революции, они все ей преданы, и все-таки они оплакивают своего "батюшку-царя".

Затем я отправляюсь в министерство иностранных дел.

Милюков говорит мне, что он вчера говорил со своими коллегами о формуле, которую надо будет включить в ближайший манифест Временного Правительства, относительно продолжения войны и сохранения союзов. И смущенно прибавляет:

-- Я надеюсь провести формулу, которая вас удовлетворит.

-- Как? Вы надеетесь?.. Но мне нужна не надежда: мне нужна уверенность.

-- Ну, что же? Будьте уверены, что я сделаю все возможное... Но вы не представляете себе, как трудно иметь дело с нашими социалистами. А мы прежде всего должны избегать разрыва с ними. Не то -- гражданская война.

-- По каким бы мотивам вы не щадили неистовых из Совета, вы должны понять, что я не могу допустить никакой двусмысленности на счет вашей решимости сохранить ваши союзы и продолжать войну.

-- Доверьтесь мне!

Милюков, впрочем, кажется, менее оптимистичен, чем вчера. Известия о Кронштадте, Балтийском флоте и Севастополе, плохи. Наконец, на фронте беспорядки; были случаи убийства офицеров.

После полудня я иду погулять на Острова, более заброшенные, чем когда-либо и совсем еще занесенные снегом.

Припоминая свой утренний обход церквей, я задумываюсь над странным бездействием духовенства в Революции; оно не играло никакой роли: его нигде не видели; оно не проявило себя никак. Это воздержание, это исчезновение тем более удивительно, что не было торжества, церемонии, какого-либо акта общественной жизни, где церковь не выставляла бы на первом плане своих обрядов, костюмов, гимнов.

Объяснение напрашивается само собой, и для того, чтобы формулировать его, мне достаточно было бы перелистать этот дневник. Во-первых, русский народ гораздо менее религиозен, чем кажется: он, главным образом, мистичен. Его беспрестанные крестные знамения и поклоны, его любовь к церковным службам и процессиям, его привязанность к иконам и реликвиям являются исключительно выражением потребностей его живого воображения. Достаточно немного проникнуть в его сознание, чтобы открыть в нем неопределенную, смутную, сентиментальную и мечтательную веру, очень бедную элементами интеллектуальными и богословскими, всегда готовую раствориться в сектантском анархизме. Надо затем принять во внимание строгое и унизительное подчинение, которое царизм всегда налагал на церковь и которое превращало духовенство в своеобразную духовную жандармерию, действующую параллельно с жандармерией военной. Сколько раз во время пышных служб в Александро-Невской лавре или Казанском соборе я вспоминал слова Наполеона I: "Архиепископ это -- полицейский префект". Наконец, надо принять в расчет позор, который в последние годы Распутин покрыл святейший синод и епископат. Скандалы преосвященного Гермогена, преосвященного Варнавы, преосвященного Василия, преосвященного Питирима и стольких других глубоко оскорбили верующих. В тот день, когда народ восстал, духовенство могло только безмолвствовать. Но, может быть, когда наступит реакция, деревенские батюшки, сохранившие общение с деревенским населением, снова заговорят.

Мне передали вчера, что акт отречения императора был составлен Николаем Александровичем Базили, бывшим вице-директором кабинета Сазонова, который в настоящее время управляет дипломатической канцелярией главной квартиры; акт был якобы передан по телеграфу 14 марта из Пскова в Могилев, следовательно еще до того, как комиссары Думы, Гучков и Шульгин, покинули Петроград. Тут вопрос истории, который интересно было бы выяснить!

А сегодня, в конце второй половины дня, мне сделал визит Базили, которого генерал Алексеев прислал с поручением к Временному Правительству.

-- Ну, что же, -- говорю я ему, -- так это вы, оказывается, составили акт отречения императора?

Он восклицает, сделав энергичное движение:

-- Я отнюдь не считаю себя автором акта, который подписал император. Текст, который я приготовил по приказу генерала Алексеева, сильно разнился от этого.

И вот что он рассказывает мне:

-- Утром 14 марта генерал Алексеев получил от председателя Думы Родзянко телеграмму, извещавшую его о том, что правительственные учреждения перестали функционировать в Петрограде и что единственное средство избежать анархии -- добиться отречения императора в пользу своего сына. Страшный вопрос встал тут перед начальником штаба Верховного Командования. Не грозило ли отречение царя расколоть или даже разложить армию? Надо было немедленно объединить всех военачальников вокруг одного решения. Генерал Рузский, главнокомандующий северного фронта, уже энергично высказался за немедленное отречение. Генерал Алексеев лично склонен был к такому же выводу, но дело было такое серьезное, что он счел долгом опросить по телеграфу всех других главнокомандующих: генерала Эверта, генерала Брусилова, генерала Сахарова и великого князя Николая Николаевича. Они все ответили, что император должен отречься в кратчайший срок.

-- Какого числа у генерала Алексеева были в руках все эти ответы?

-- 15 марта утром... Вот тогда-то генерал Алексеев поручил мне сделать ему доклад об условиях, при которых основные законы империи разрешали царю сложить власть. Я скоро подал ему записку, в которой я заявлял и доказывал, что, если бы император отрекся, он должен был бы передать власть своему законному наследнику -- царевичу Алексею. "Я так и думал, -- сказал мне генерал. Теперь приготовьте мне поскорей манифест в этом смысле". Я скоро принес ему проект, в котором я развил, как мог лучше, мысли моей заметки, все время стараясь выдвинуть на первый план необходимость продолжать войну до победы. При начальнике главного штаба был его главный сотрудник, его верный квартирмейстер, генерал Лукомский. Я читаю ген. Алексееву проект. Он прочитывает его вслух и безоговорочно одобряет. Лукомский тоже одобряет. Документ немедленно передается по телеграфу в Псков, чтобы быть представленным императору... На следующий день, 15 марта, незадолго до полуночи, генерал Данилов, генерал-квартирмейстер северного фронта, вызывает к телеграфному аппарату своего коллегу из Верховного Главного Командования, чтобы сообщить ему решение его величества. Я как раз находился в кабинете Лукомского вместе с великим князем Сергеем Михайловичем. Мы оба бросаемся в телеграфное бюро, и аппарат начинает при нас функционировать. На печатной ленте, которая развертывается перед нами, я тотчас узнаю свой текст... В_о_з_в_е_щ_а_е_м_ _в_с_е_м_ _н_а_ш_и_м_ _в_е_р_н_о_п_о_д_д_а_н_н_ы_м... _В_ _д_н_и_ _в_е_л_и_к_о_й_ _б_о_р_ь_б_ы_ _с_ _в_н_е_ш_н_и_м_ _в_р_а_г_о_м_ _и_ _п_р. Но каково же удивление всех нас троих, когда мы увидели, что имя цесаревича Алексея заменено именем Михаила. Мы с отчаянием смотрим друг на друга, потому что у нас является одна и та же мысль. Немедленное воцарение цесаревича было единственным средством остановить течение революции, по крайней мере, удержать ее в границах конституционной реформы. Во-первых, право было на стороне юного Алексея Николаевича. Кроме того, ему помогли бы симпатии, которыми он пользуется в народе и в армии. Наконец, а это было самое главное, императорский престол ни на минуту не оставался бы незанятым. Если бы цесаревич был объявлен императором, никто не имел бы права заставить его потом отречься. То, что произошло с великим князем Михаилом, было бы невозможно с этим ребенком. Самое большее, могли бы ссориться из-за того, кому предоставить регентство. И Россия имела бы теперь национального вождя... Тогда как теперь, куда мы идем?..

-- Увы, я боюсь, что события скоро докажут, что вы правы.. Вычеркнувши имя своего сына в манифесте, который вы ему приготовили, он бросил Россию в страшную авантюру.

Поговорив некоторое время на эту тему, я спрашиваю Базили:

-- Видели вы императора после его отречения?

-- Да... 16 марта, когда император возвращался из Пскова в Могилев, генерал Алексеев послал меня к нему навстречу, чтобы ввести его в курс создавшегося положения. Я встретил его поезд в Орше и вошел в его вагон. Он был совершенно спокоен; мне, однако, тяжело было смотреть на его землистый цвет лица и синеву под глазами. Изложив ему последние петроградские события, я позволил себе сказать ему, что мы, в Ставке, были в отчаянии оттого, что он не передал своей короны цесаревичу. Он ответил мне просто: "Я не мог расстаться со своим сыном". Я узнал потом от окружавших его, что император прежде, чем принять решение, советовался со своим хирургом, профессором Федоровым: "Я приказываю вам, -- сказал он, -- отвечать мне откровенно. Допускаете вы, что Алексей может вылечиться" -- "Нет, ваше величество, его болезнь неизлечима". -- "Императрица давно так думает; я еще сомневался... Уже если бог так решил, я не расстанусь со своим бедным ребенком"... Через несколько минут подали обед. Это был мрачный обед. Каждый чувствовал, как сердце его сжимается; не ели, не пили. Император, однако, очень хорошо владел собою, спрашивал несколько раз о людях, входящих в состав Временного Правительства; но так как воротник у него был довольно низкий, я видел, как беспрерывно сжималось его горло... Я покинул его вчера утром в Могилеве и выехал в тот же вечер в Петроград.