КалейдоскопЪ

Последнее возвращение

Теперь она подплывала к Родосу…

Однажды утром она проснулась на своем широком супружеском ложе из дерева старой оливы, откинула, стараясь не разбудить Менелая, покров. Потом села перед большим красивым кипарисовым сундуком – расчесывать совершенно побелевшие уже волосы. И вдруг подумала, что никогда и надеяться не могла на такое странное и полное счастье. Она потянулась к медному зеркалу с костяной ручкой. Наверное, она о чем-то задумалась и сделала неловкое движение, потому что зеркало выскочило из ее руки и упало. Ручка ударилась о мраморный пол и раскололась надвое. Она тревожно взглянула на мужа. Тот спокойно глядел куда-то вверх, и она не сразу поняла: Менелай видит уже не резные цветы на потолке, теперь он видит то непостижимое, что простирается за бескрайностью утреннего летнего неба.

Она зарыдала и обняла неестественно вытянувшееся тело мужа – человека, которого успела узнать и так полюбить за последние годы. Теперь у нее оставались только дети.

Зачем им эта старуха-царица? Сыновья Теры всегда помнили, что их мать была убита именно из-за Елены. И как-то раз старший, полулежа вечером на высоком обеденном ложе Менелая в трапезной зале, предложил брату отправить Елену следом за отцом. Чего проще? Оступилась, упала с лестницы – много ли ей, старой, надо? Но младший уже давно был тайно влюблен в Гермиону и сказал, что она все-таки Гермионе – мать, и потом, тогда придется похоронить ее вместе с отцом, поэтому, может, с лестницы – не стоит, а лучше выдать ее замуж за какого-нибудь старика и отправить их обоих в полуразвалившийся дом в горах, где умер когда-то Тиндарей, пусть там и доживает.

Только тут братья заметили, что ширококостная, некрасивая Гермиона стоит у двери и слушает их разговор. Лицом она была копией отца. Всеми чертами, кроме глаз. Глаза у нее были материнские.

Братья разом смолкли, а она подошла к ложу старшего близко-близко, присела перед ним, положила ему на плечи свои сильные, с короткими пальцами руки и, наклонив голову, глядя на него прекрасными Елениными глазами, сказала, что придет к нему ночью, и будет приходить столько раз, сколько он пожелает, если… Если он действительно убьет эту старую тварь. Гермиона так и не простила Елене своего одинокого детства и юности в вечно холодном дворце. Брошенная на безразличных к ней слуг и рабов, неприкаянно слоняясь по приходящим в запустение коридорам дворца, она научилась ненавидеть, и теперь ей казалось, что за все десять лет, что шла война, ни разу не наступало лето. Она тихо ненавидела мать. Менелая она ни в чем не винила.

…К Елене вошла древняя рабыня – еще из тех, что служили покойному Тиндарею, когда царица была девчонкой. Рабыня сказала, что нужно бежать.

Неожиданно спокойно, лишь горько усмехаясь, Елена выслушала рассказ о разговоре ее дочери и приемных сыновей:

– Куда я побегу? И зачем?

– Нам ли с тобой не знать, как тяжела пролитая кровь, госпожа…

– Это ведь ты, Нура, рассказала Менелаю о том, что Тера помогла мне… тогда?

– Я, госпожа.

– Некуда мне бежать, Нура. Я остаюсь. Они правы. Я плохая мать и заслужила всё это.

– А разве заслужили они тяжесть твоей крови, Елена? Ведь им, неразумным, с нею потом жить и терпеть муки от черных эриний[47]. Нам ли не знать, Елена, какие страшные это муки, нам ли не знать? Не искушай. Беги…

И вот она снова в море. Монотонное «И-хо!» гребцов теперь звучало почти успокаивающе и нагоняло дремоту. Юный сидонский раб с глазами, подведенными по финикийскому обычаю зеленой сурьмой, принес ей неизменную вяленую козлятину и вино. Она уже привыкла, что на нее, сорокалетнюю, мужчины смотрят с вожделением все реже. Она знала, что старость делает женщин словно бы прозрачными, невидимыми. И в этом была, наконец, защита – как в трехслойном щите Ахилла. Она потянулась за полоской мяса на блюде. И вдруг заметила, что чаша ее переполнилась, а вино, изливаясь из кувшина, тёмно и кроваво растекается по синему полотну скатерти. Елена подняла недоуменный взгляд на сидонца и вдруг увидела, что он, забыв о кувшине, не может оторвать глаз от ее приоткрывшейся груди.

– Я пролил вино, прости меня, прости, госпожа!..

Вскоре триера уже входила в гавань Родоса.

С самого начала Елена не знала, зачем плывет на Родос. Она думала только о том, что именно здесь была когда-то действительно счастлива – самым чистым и совершенным счастьем. И потому только здесь можно было, наконец, умереть.

Тлеполем, из-за которого Поликса убила собственного отца, пал у Трои во время войны, которая началась и десять лет шла из-за нее, Елены. Так считалось и будет считаться. Но ее любовь к Менелаю началась именно с того, что он – заставил ее усомниться в своей вине. Он сказал ей, что тогда, у стен Трои, каждый из них вел свою войну. Кто – чтобы покрыть себя славой или создать невиданное царство, кто – ради богатства, женщин, кто – стремясь убежать от тусклых будней, надоевших жен, бедности, долгов, кто – чтобы доказать что-то себе или другим. А кто-то бился под троянскими стенами потому, что война хорошо помогает забыть о своей бесприютности и неприкаянности. Может быть, говоря все это, Менелай кривил душой, потому что слишком любил ее, Елену, а может быть, действительно говорил правду, но после тех слов жизнь снова показалась для нее возможной…

– Зачем ты здесь? – спросила ее постаревшая, отяжелевшая Поликса. Спросила строго и спокойно. Она стояла вся в черном, и тонкие ткани одежд обтекали ее, как вода – беременную дельфиниху.

– Мне больше некуда плыть. Возьми мой корабль и гребцов. Сделай меня своей рабыней…

– Мой муж полюбил тебя, он сватался за тебя в Спарте, а потом отплыл в Трою, на ту, твою войну. И погиб. А я убила за него своего отца. Я целый год боялась заснуть. Потому что, как только засыпала, он приходил и смотрел. Но – совсем без укоризны. Слышишь, Елена, он не укорял меня, преступную дрянь, за свою смерть! Ты знаешь, как ночью эринии…

– Знаю. Я хорошо знаю эриний, и они очень хорошо знают меня. – Поликса взглянула на Елену пристально и гневно и увидела, что та говорит правду. – Но только муж твой Тлеполем не знал меня и любить тоже не мог, его влекло любопытство, которое подогревали слухи обо мне. И сватался он не за меня, а за царство Тиндарея. И в Трою он отплыл не из-за меня, и ты тоже знаешь это. Он был честолюбив, сородич Геракла, он знал, что богатую добычу и славу приносит только большая война.

– Я могу приказать своим рабам убить тебя – ты принесла столько горя людям, – произнесла Поликса, но произнесла как-то неуверенно.

– Ты правильно сделаешь, – неожиданно твердо сказала Елена. – Но только перед этим дай мне выспаться. И обещай: утром мы пойдем в бухту Звучащих Раковин. А потом, там – убивай. Меня столько уже раз должны были убить, что удивительно, как это я до сих пор еще дышу.

– Бухта Звучащих Раковин? О чем ты? На Родосе нет такой бухты.

Елена приблизилась к Поликсе и положила руку на ее плечо. Та не сбросила ее руки.

– Неужели ты не помнишь? Есть… Она здесь, и больше – нигде!

…Утром в гавань Родоса медленно вошла еще одна черная спартанская галера. У ее мачты стояли двое знатных юношей в богатых доспехах и небольшого роста молодая женщина – некрасивая, но с прекрасными глазами. Увидев в той же бухте корабль Елены, они обменялись многозначительными взглядами.

А в это время две немолодые женщины во вдовьих одеждах продирались, тяжело дыша, сквозь заросли ежевики. Они исцарапались и растрепались, потеряли свои покрывала, но наконец им открылась та давно забытая всеми бухта.

Горячий песок приятно грел, не обжигал. Елена и Поликса сбросили сандалии и погрузили в него ноги. Вдруг тишину нарушил стрекот дельфинов. Женщины переглянулись, пошли к воде, сели у самой кромки. Меловое дно разголубило бухту до удивительно чистого тона. Все в мире изменилось, но только не этот песок, не эта вода. Не было больше рабынь с белыми полотнами, не было красных кувшинов. Но бухта осталась прежней. Долгие годы она возвращалась в память как Счастье и наконец – вернулась наяву.

Ушли все муки, старость и боль. Остались где-то за зарослями ежевики десятилетняя война, уродливые эринии, вся злая память прожитых лет. В мире для Елены и Поликсы снова были только нагретый песок и стрекот дельфинов. И – большие пустые раковины, в непостижимом чреве которых продолжало рокотать немолчношумящее море.